Первооткрыватель «русского Христа»
Из двух всемирно признанных великими русских писателей: Льва Николаевича Толстого и Федора Михайловича Достоевского – только Достоевский, на мой взгляд, всецело русский; как в творчестве, так и в своей судьбе выразивший подлинное, национально русское начало. Вследствие этого нетрудно понять, почему косым взглядом на него смотрят российские либералы-космополиты, но странно бывает встретить желание свергнуть Достоевского с пьедестала у тех, кто вроде бы причисляет себя к русским консерваторам. Из недавних таких выступлений укажу на цикл статей Юрия Пущаева на сайте Русская истина. Впрочем, в творчестве Федора Михайловича действительно есть ряд важных мест, невнимательное чтение или игнорирование которых может привести к неверным выводам и оценкам. К тому же, некоторые общеизвестные вещи полезно время от времени повторять.
Пушкин и всечеловек
Шестого (18) июня 1880 года в Москве на Тверском бульваре был открыт первый в России памятник Пушкину. На открытии были практически все ведущие русские писатели, за исключением Льва Толстого, который приехать отказался, несмотря на личное приглашение от Ивана Тургенева. Мало того, по воспоминаниям Дмитрия Философова, он назвал это мероприятие ненужной ему «суетой», а о самом Пушкине и его творчестве не раз высказывался крайне нелицеприятно.
На следующий день после открытия памятника с речью о поэте в зале московского Благородного собрания выступил Тургенев, а 8 (20) июня – Достоевский. Именно в Пушкинской речи Достоевский изложил свои мысли о «русском всечеловеке». Следует заметить, что в своем выступлении писатель не ограничился общими утверждениями, но привел хорошо известные присутствующим примеры, да и сам служит своего рода живым примером.
Прежде чем переходить к Пушкинской речи Достоевского, необходимо сказать о речи Тургенева, поскольку некоторые ключевые смыслы видны на контрасте. Западник как по жизни, так и по взглядам, Тургенев называет Пушкина «первым русским художником-поэтом» и дает следующую характеристику как ему, так и русскому народу:
«В поэте, как в полном выразителе народной сути, сливаются два основных ее начала: начало восприимчивости и начало самодеятельности… У нас же, русских, позднее других вступивших в круг европейской семьи, оба эти начала получают особую окраску; восприимчивость у нас является двойственною: и на собственную жизнь, и на жизнь других западных народов со всеми ее богатствами – и подчас горькими для нас плодами; а самодеятельность наша получает тоже какую-то особенную, неравномерную, порывистую, иногда зато гениальную силу! ей приходится бороться и с чуждым усложнением и с собственными противоречиями».
Кинув в аудиторию плеоназм «художник-поэт», Иван Сергеевич далее делает еще один оригинальный ход: он разделяет народ и нацию, и заявляет, что простой народ не читает своих великих поэтов – будь-то Гёте, Мольер или Шекспир – их читает нация. Едва не запутавшись в различении народного, национального и всемирного, Тургенев, тем не менее, берётся ответить на вопрос, может ли Пушкин «назваться поэтом национальным, в смысле Шекспира, Гёте и др.».
Коротко отдав должное Пушкину в том, что он смог выразить «сущность нашего народа», каковой для Тургенева является «прямодушная правда, отсутствие лжи и фразы, простота, эта откровенность и честность ощущений – все эти хорошие черты хороших русских людей», он переходит к подробному рассказу о своей беседе с Проспером Мериме, назвавшим Пушкина «величайшим поэтом своей эпохи, чуть ли не в присутствии самого Виктора Гюго». Затем докладчик сетует на жестокую судьбу Пушкина, необходимость «делать двойную работу» (в сфере русского языка и поэзии), останавливается на охлаждении либерального светского общества к поэту и его поэзии уже при жизни и, тем более, после его смерти, говорит о падении, забвении и, наконец, начавшемся возрождении интереса к поэзии вообще, ну и к Александру Сергеевичу по сопричастности. И вот обещанный ответ:
«Под влиянием старого, но не устаревшего учителя – мы твердо этому верим – законы искусства, художнические приемы вступят опять в свою силу и – кто знает? – быть может, явится новый, еще неведомый избранник, который превзойдет своего учителя и заслужит вполне название национально-всемирного поэта, которое мы не решаемся дать Пушкину, хоть и не дерзаем его отнять у него».
Как пишут в пьесах: «Занавес»[i].
Достоевский начинает свою речь со слов Гоголя: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа», добавляя к ним от себя: «и пророческое».
Вступая практически сразу в скрытую полемику с Тургеневым, известным своим недругом, Достоевский признает, что Пушкин, особенно на первом этапе творчества, находился под влиянием европейских поэтов, но и в подражании им проявлял внутреннюю самостоятельность, цельность и созвучие русской проблематике. Уже в ранней поэме «Цыганы», написанной, как считается, под влиянием европейского романтизма, Пушкин пророчески указал и обличил феномен, который станет типичным для России, – «несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем». Вначале этот человеческий тип выражен в образе Алеко, который, начитавшись, вероятно, Руссо, идёт в цыганский табор, а в современном Достоевскому обществу ударяется в социализм.
«Эти русские бездомные скитальцы… ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своём фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастие, чтоб успокоиться: дешевле он не примирится, — конечно, пока дело только в теории».
Каков же результат этих гордых мечтаний?
«Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не пригодился несчастный мечтатель, и они выгоняют его — без отмщения, без злобы, величаво и простодушно».
Именно эту гордость, бесплодную и даже разрушительную, а вернее сказать – гордыню, которая суть смертный грех, причем смертный еще и в том, буквальном, смысле, что приводит к смерти (Земфиры в «Цыганах» и Ленского в «Евгении Онегине»), призывает смирить Достоевский:
«“Смирись, гордый человек[ii], и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве”, вот это решение по народной правде и народному разуму. Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя и себе, подчини себя себе, овладей собой – и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоём собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя – и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его».
Тут у Достоевского прозрачная для любого его современника, как и для любого православного, аллюзия на Нагорную проповедь Христа[iii] и слова святых отцов о кротости как одной из главных христианских добродетелей. То есть, речь идет не о рабской покорности и не о ханжеском, показном смирении (под которым прячется гордыня), а о спокойной сосредоточенности на главном в жизни – на своём внутреннем мире (в обоих значениях слова «мир»), духовном росте и спасении души.
В поэме «Евгений Онегин» тот же, по сути, тип беспочвенного русского интеллигента, падкого на модные западные идеи, представляет главный герой – «отвлеченный человек, беспокойный мечтатель во всю его жизнь», «искатель мировой гармонии». Ему Достоевский противопоставляет Татьяну Ларину:
«Не такова Татьяна: это тип твердый, стоящий твёрдо на своей почве. Она глубже Онегина и, конечно, умнее его. Она уже одним благородным инстинктом своим предчувствует, где и в чём правда, что и выразилось в финале поэмы».
Посещая после бегства Евгения его дом, Татьяна пытается разгадать эту пленившую её загадочную для юной девушки (ещё почти девочки) личность, и в конце концов выражает свою догадку в вопросе «Уж не пародия ли он?».
Через несколько лет, при встрече в Петербурге, когда Онегин внезапно воспылал к ней страстью, взрослая замужняя Татьяна уже слишком хорошо понимает, кто он такой. И пусть в глубине её души жива ещё первая любовь и, наверное, она испытывает свойственное русским женщинам сострадание к несчастному, в сущности, человеку, коим теперь она видит Онегина, и неважно, как она мотивирует ему свой отказ, – главное, она понимает, что ни к чему иному, кроме как к её нравственному падению, связь с Евгением не привёдет. И мы, умудрённые жизнью и русской классической литературой, понимаем: пойди она за ним – её бы, скорее всего, ждала несчастная и позорная судьба Анны Карениной.
В третьем, последний периоде в творчестве Пушкина, по мнению Достоевского, «преимущественно засияли идеи всемирные, отразились поэтические образы других народов и воплотились их гении». Тут, говорит он, у Пушкина проявилась «главнейшая особенность нашей национальности», а именно – «всемирная отзывчивость».
Может показаться, что здесь Достоевский идёт вслед за Тургеневым, говорившем про «восприимчивость» русского человека, но нет – смысл иной, а именно: если уж воспринимать и воплощать чужое, то не что попало (как сетовал Тургенев), но «гений чужого народа», его дух, «всю затаенную глубину этого духа и всю тоску его призвания».
Более того, ключевое слово у Достоевского здесь не «восприимчивость», но «отзывчивость», то есть способность сочувственно откликаться на чужие проблемы и нужды, готовность помочь. При этом он не утверждает, что способность всемирной отзывчивости уже присуща всему или большей части русского народа, он лишь говорит про «народность в дальнейшем своем развитии, народность нашего будущего, таящегося уже в настоящем».
И лишь постольку, поскольку русский народ обретёт в массе своей эту способность, он сможет «внести примирение в европейские противоречия», «а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!».
То есть, в отличие от тургеневской констатации «восприимчивости» русского человека как факта, Достоевский говорит о русском отзывчивом всечеловеке как проекте.
И, наконец, слова, которые следует иметь в виду каждому, кто пытается понять «русского всечеловека» Достоевского:
«Повторяю: по крайней мере, мы уже можем указать на Пушкина, на всемирность и всечеловечность его гения. Ведь мог же он вместить чужие гении в душе своей, как родные».
Восприятие выступления Достоевского слушателями было чрезвычайно восторженным. Примечательно описание им в письме жене реакции аудитории, совпадающее со многими свидетельствами очевидцев [iv]:
«Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил, я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить… Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. “Вы гений, вы более чем гений!” – говорили они мне оба… С этой поры наступает братство и не будет недоумений».
Очевидно, что Достоевский сам искренне и горячо стремился «примирить братьев», примирить русских западников и славянофилов, и устранить все иные распри и ненависть в русском обществе, причем на какой-то момент и локально ему это даже удалось.
Достоевский и Православие
Эта тема до сих пор трактуется неоднозначно как в гуманитарных, так и в церковных кругах[v]. Был ли Достоевский православным писателем, да и вообще в полном смысле верующим человеком?
Например, такой глубокий и тонко чувствующий художник, как Андрей Тарковский, одно время мечтавший сделать фильм по роману «Идиот» (и отчасти реализовавший свою мечту в «Сталкере), говорил: «Существует версия, что это религиозный, православный писатель, который рассказал о своих поисках и о свойствах своей веры. Мне кажется, это не совсем так» (Слово об Апокалипсисе, 1984). И в другой раз: «Достоевский не верил в Бога, но хотел» (Мартиролог. 16 апреля 1979 г.).
На мой взгляд, чтобы разобраться в отношении Достоевского к христианству, следует вспомнить позицию, которую он вложил в слова Ивана Карамазова, а потом чуть иначе повторил её в Пушкинской речи. Да, это знаменитый вопрос о нравственной цене мировой гармонии или хотя бы личного счастья, который в Пушкинской речи формулируется в связи с отказом Татьяны на предложение Евгения Онегина:
«Скажите, могла ли решить иначе Татьяна, с ее высокою душой, с ее сердцем, столь пострадавшим? Нет; чистая русская душа решает вот как: «Пусть, пусть я одна лишусь счастия, пусть мое несчастье безмерно сильнее, чем несчастье этого старика, пусть, наконец, никто и никогда, а этот старик тоже, не узнают моей жертвы и не оценят её, но не хочу быть счастливою, загубив другого!».
С этой точки зрения, трудно воспринимать церковное христианство иначе, чем противоестественное соединение иудейского Ветхого Завета и апостольского Нового Завета. Тот, кто не готов заплатить за мировую гармонию даже слезинкой ребенка или горем старика, не примет Ветхий Завет, страницы которого наполнены убийствами, инцестом, коварством и предательством, чинимыми богоизбранным народом. Невозможно поверить, что такой Бог, как Яхве, мог бы отправить своего Сына страдать и быть распятым ради спасения людей. Всечеловеческий Иисус Христос, вступающийся за блудницу, призывающий «не судить», исцеляющий прокаженных, привечающий самаритян, заранее прощающий отречение Петра и т.д., – полная противоположность деспотичному, жесткому и ревнивому племенному богу Яхве, который топил, сжигал, насылал болезни и страдания не только на отдельных людей, но на целые города, народы и почти всё человечество.
Известно о трепетном, даже фанатичном отношении Достоевского к Христу. Так, по воспоминаниям петрашевца Ф.Н. Львова, перед казнью, когда шли последние к ней приготовления, Достоевский подошёл к другому приговорённому, Спешневу, и сказал: «Мы будем вместе с Христом!». По воспоминаниям барона А.Е. Врангеля писатель в ссылке «был скорее набожен, но в церковь ходил редко и попов, особенно сибирских, не любил. Говорил o Христе с восторгом».[vi]
Собственно, и в романах образы священников у Достоевского, как говорится, вызывают вопросы[vii] – будь то бывший архиерей Тихон, с довольно двусмысленной репутацией и поведением, или старец Зосима, засмердевший сразу после смерти.
Уместно вспомнить также, что автором ставшей расхожей сентенции «Не православный не может быть русским» в романе «Бесы» назван Николай Ставрогин, отнюдь не положительный герой.[viii]
Православие, о котором писал Достоевский и на которое, быть может, возлагал свою высшую надежду, это не каноническое православие Церкви, но вера простого русского народа в истинного Христа; вернее, представление об этой народной вере самого Федора Михайловича. Тут, кстати, напрашиваются параллели с «тремя старцами» Льва Толстого.
Что в Иисусе Христе было для Достоевского самым главным, истинным?
Если судить, например, по записям в дневнике в ходе работы над романом «Идиот», в том числе 10 апреля 1865 года: «КНЯЗЬ – ХРИСТОС», то это – кротость, невинность и добровольное страдание во искупление. Поэтому, думаю, образ Христа Пантократора или Христа Торжествующего, возглавляющего Церковь, был не близок Федору Михайловичу. Он в него не верил, сам про себя знал, что не верит, но, не исключено, верить хотел. Быть может, именно потому после его встречи с Достоевским в июне 1878 года старец Амвросий Оптинский сказал о нём своим приближенным: «Этот – кающийся».
Полифония и народ-богоносец
Концепция полифонического романа, представленная Михаилом Бахтиным в «Проблемах поэтики Достоевского», если задуматься, выглядит фантастической. Как возможна в произведении одного автора «множественность самостоятельных и неслиянных голосов и сознаний», «множественность равноправных сознаний с их мирами», художественные персонажи, которые «не только объекты авторского слова, но и субъекты собственного, непосредственно, значащего слова», если автор не страдает диссоциативным расстройством идентичности?
Любой настоящий писатель всегда стремиться показать своих героев как можно более живыми, показать изнутри их сознание и присущую каждому веру в «свою правду», но если он не ставит целью ввести читателя в заблуждении о своем отношении к персонажу, то оно так или иначе, в тех или иных деталях проявится, и внимательный читатель это почувствует. Известно, что Достоевский с детства отличался высокой эмпатией, а его романы характеризуются гениальной психологической глубиной, с которой едва ли кто может сравниться, но не до такой же степени утраты себя, как можно было бы заключить, следуя Бахтину? Допустимо ли на основе «полифонии» обвинять в моральном релятивизме?
В произведениях Достоевского встречаются сложные, как бы двойные психологические конструкции, когда показывается один герой, излагающий рассуждения или позицию другого. И концепция «народа-богоносца», в единственном месте, где она развернута достаточно детально, относится как раз к такому случаю. А именно, это сцена встречи Ивана Шатова и Николая Ставрогина в «Бесах»[ix], где первый в какой-то болезненной, нервной, горячечной речи (в один момент у него даже пена на губах выступает), напоминает второму высказанные им два года назад рассуждения о развитии народа, то есть, как бы мы сказали сегодня, теорию генезиса нации.
Утверждается, что «народы слагаются и движутся» не разумом и наукой, а «силой иною, повелевающею и господствующею, но происхождение которой неизвестно и необъяснимо». Осуществляется процесс, который Шатов называет «поиском бога», причём у каждого народа – свой бог, и «чем сильнее народ, тем особливее его бог». Однако если обратить внимание на примеры этих «особливых богов» у великих народов, которые приводит Иван: природа у древних греков, государство у римлян, поддавшийся третьему искушению Иисус Христос у католиков, социализм у французов, – то нетрудно придти к выводу, что речь идёт не столько о богах, сколько о национальных идеях.
Согласно воззрениям Ставрогина – Шатова, каждый великий народ – это «народ-богоносец» и верует, что в нём одном истина. Но поскольку, по мнению Шатова, истина должна быть одна, то, делает он вывод, истинным народом-богоносцем (или, иначе, народом истинного бога) может быть только один народ. А именно – русский народ, который «теперь на всей земле единственный народ-«богоносец», грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и кому единому даны ключи жизни и нового слова».
Модальность времени «теперь», как и атрибут «грядущий» для народа, здесь чрезвычайны важны – она указывает на то, что русский народ в историческом плане не исключителен в своей «богоносности», что народами-богоносцами были и древние греки, и римляне, и другие великие народы, но теперь, когда должен явиться «новый бог», только русский народ может стать народом-богоносцем, стать «телом божиим». Мы бы сказали: стать воплощением Русской Идеи.
При этом остается неясным, о каком же «новом боге» идёт речь, Шатов о нём не говорит ничего определённого. Более того, крайне примечательный диалог у него в связи с этим разворачивается со Ставрогиным:
«— Не смейте меня спрашивать такими словами, спрашивайте другими, другими! — весь вдруг задрожал Шатов.
— Извольте, другими, — сурово посмотрел на него Николай Всеволодович, — я хотел лишь узнать: веруете вы сами в бога или нет?
— Я верую в Россию, я верую в её православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую… — залепетал в исступлении Шатов.
— А в бога? В бога?
— Я… я буду веровать в бога».
Можем ли мы утверждать, придерживаясь концепции полифонии, что в этом воззрении на судьбу русского народа, авторство которого Шатов отдает Ставрогину, действительно выражены убеждения самого Достоевского?..
О чем можно сказать с уверенностью, так это о том, что центральное место в теме народа-богоносца занимает не Бог, но народ. И потому нет противоречия в том, что «народ-богоносец» превратился в какой-то момент в «народ-богоборец», а именно в борца против того Бога, в которого ранее он хоть как-то верил, а потом перестал.
* * *
Пушкинскую речь Достоевский завершает словами о том, что Пушкин «унёс с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем». Не то ли самое и мы должны сказать о Федоре Михайловиче Достоевском?
[i] Достоевский по этому поводу написал супруге Анне, что Тургенев «унизил Пушкина, отняв у него название национального поэта».
[ii] Ранее Достоевский цитирует место из поэмы «Цыганы», где Алеко после убийства Земфиры изгоняют из табора: «Оставь нас, гордый человек…».
[iii] «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю» (Мф. 5:5), «Научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим» (Мф.11:29) и т.д.
[iv] Игорь Верабов. Два дня на всемирную отзывчивость. Как Пушкинская речь Достоевского чуть не примирила всю интеллигенцию. – https://godliteratury.ru/articles/2021/06/04/dva-dnia-na-vsemirnuiu-otzyvchivost-kak-pushkinskaia-rech-dostoevskogo-chut-ne-primirila-vsiu-intelligenciiu; Анастасия Савчук. «Пушкинская речь» Ф.М. Достоевского // Православие*RU. – https://pravoslavie.ru/171658.html.
[v] Хондзинский П., протоиерей. Ф.М. Достоевский как «учитель Церкви» // Вестник РХГА. 2014. Т. 15. Вып. 2. С. 137–146. – https://azbyka.ru/otechnik/Pavel_Hondzinskij/dostoevskij-kak-uchitel-tserkvi/#0_2
[vi] Владимир Малягин. Достоевский и Церковь. Часть первая // Прихожанин. Православный интернет-журнал. https://prihozhanin.msdm.ru/dnevnik-pisatelya/2911-dostoevskij-i-tserkov.html.
[vii] См., например, Владимир Малягин. Достоевский и Церковь. Часть вторая // Прихожанин. Православный интернет-журнал.- https://prihozhanin.msdm.ru/dnevnik-pisatelya/2913-dostoevskij-i-tserkov-chast-vtoraya.html.
[viii] «Шатов прервал, махнув рукой:
— Вы помните выражение ваше: «Атеист не может быть русским, атеист тотчас же перестает быть русским», помните это?
— Да? — как бы переспросил Николай Всеволодович.
— Вы спрашиваете? Вы забыли? А между тем это одно из самых точнейших указаний на одну из главнейших особенностей русского духа, вами угаданную. Не могли вы этого забыть? Я напомню вам больше, — вы сказали тогда же: «Не православный не может быть русским».
— Я полагаю, что это славянофильская мысль.
— Нет; нынешние славянофилы от нее откажутся. Нынче народ поумнел…».
[ix] Николай Ставрогин – «последний барич», явно одержимый «бесами», причем из самых опасных, поскольку обладает своего рода харизмой, губитель душ как в прямом, так и в переносном смысле. Иван Шатов – этакое «дитя природы», из бывших крепостных, недоучившийся студент, как бы символизирует простой русский народ, восприимчивый, добрый и честный, но шаткий, не имеющий достаточного иммунитета к разрушительным идеям «бесов».
Редакционный комментарий
Нуждается ли Достоевский в апологии? И от чего мы могли бы его защитить? Наш спор о Достоевском, начало которому положили статьи Юрия Пущаева, продолжает философ Владимир Никитаев, считающий писателя лучшим выразителем «национально русского начала» в литературе. Достоевский – первооткрыватель «русского Христа». Но правильно ли было делать Христа русским? И что скрывается за такой неожиданной и дерзновенной попыткой великого писателя дать Христу вторую жизнь, отказав ему в земном счастье? Думаю, у нас еще будет возможность вернуться к этой теме.
Обсуждение
Пишите нам свое мнение о прочитанном материале. Во избежание конфликтов offtopic все сообщения от читателей проходят обязательную премодерацию. Наиболее интересные и продвигающие комментарии будут опубликованы здесь. Приветствуется аргументированная критика. Сообщения: «Дурак!» – «Сам дурак!» к публикации не допускаются.
Без модерации вы можете комментировать в нашем Телеграм-канале, а также в сообществе Русская Истина в ВК. Добро пожаловать!
Также Вы можете присылать нам свое развернутое мнение в виде статьи или поста в блоге.
Чувствуете в себе силы, мысль бьет ключом? Становитесь нашим автором!

























